Ну да бог с ними. Так вот, у меня столько же слуха, сколько у капусты зубов, но рискну заметить, что музыка Луция Домиция была не хуже любой другой, а может, даже и получше. Подумаешь. Нам с этого не было особого проку. Ладно бы он был готов воспользоваться своим божественным даром, чтобы заработать для нас медячок-другой, распевая на свадьбах или играя на волынке у сельских кабачков — я бы еще как-то понял, зачем это надо. Но такого сроду не случалось. По его словам, его ужасала мысль, что некто, слышавший его в старые времена, когда он выступал перед тысячными толпами в театрах и на ипподромах, в мгновенной вспышке озарения сопоставит его с императором Нероном, который, оказывается, вовсе не умер, а ходит со шляпой на задворках борделя для извозчиков в Верхней Пеонии. Ну да, конечно. Не думаю, что это было настоящая причина. Я думаю, что музыка и поэзия напоминали ему о прошлом, о том, кем он был и что потерял, и он просто не мог этого вынести. Как будто он чувствовал, что обязан заплатить за то, что выбрался тогда из дворца живым — и за Каллиста, конечно — и честной ценой будет то, что он любил большего всего в мире, или, может быть, следующее после самого любимого. Что ж — кто может сказать, что это неправильно? В конце концов, все мы должны приносить жертвы богам, когда они делают что-нибудь для нас, и жертва должно что-то значить, благодарность не выразить какой-нибудь безделицей. Большинство людей, конечно, просто отправляют повара на рынок, чтобы тот купил парочку самых дешевых тощих кур, потому что богам сгодится любая пакость, а что им не подойдет, отправится в похлебку для слуг. Лично я не одобряю благодарности такого сорта, хотя и не прикидываюсь религиозным. Луций Домиций, однако, приносил в жертву что-то действительно ценное для него, и по мне так это было правильно.
Кроме того, это избавляло меня от необходимости слушать, как он репетирует, что само по себе было прекрасно.
И вот значит, в то во всех прочих отношениях прекрасное утро мы стояли посреди дороги как накренившаяся триумфальная арка и ждали, когда Луций Домиций дослушает свою песню в исполнении старой курицы. Она, казалось, собиралась продолжать вечность, но в конце концов иссякла и заткнулась.
— Ладно, — сказал я. — А теперь, если не возражаешь, не продолжить ли нам бежать, спасая наши жизни? Если это совершенно для тебя удобно, я хочу сказать.
Разумеется, я слегка преувеличивал, поскольку вокруг, насколько было видно, не наблюдалось ни малейших признаков солдат, но это не значило, что они не возникнут в любую минуту, а кроме того, это звучало лучше, чем, скажем «прогуливаться, спасая наши жизни». Впрочем, без разницы. Я в любом случае зря колыхал воздух, потому что он вообще меня не слушал. Он был слишком занят, плюхаясь в жалости к себе, ублюдок. Глаза покраснели и распухли, а по щеке катилась большущая слеза. С моей точки зрения, это был уже перебор. Я хочу сказать, мелодийка была приятная, голос у старушки оказался хорош, но это никак не причина выплакивать глаза.
— Эй, — сказал я. — Луций Домиций, соберись. Сейчас не время и не место.
Он повернул голову и посмотрел на меня. Ну и видок у него был.
— Полагаю, ты прав, — сказал он. — Я извиняюсь. Очень непрофессионально с моей стороны, вроде как ржать над собственными шутками.
Ну, я мог бы достойно на это ответить, но не стал. Было не до ссор. Это бы только задержало нас, а мне уже осточертело торчать на открытом месте.
— Не переживай на этот счет, — сказал я, схватил его за рукав и поспешил вперед.
Но к полудню, когда мы сели отдохнуть под ореховым деревом и немного перекусить тем, чем уж там нас снабдили добрые хозяева (сыром, ясное дело), он оставался все таким же задумчивым.
— Чертовски странно, — сказал он, — услышать эту песню в сицилийской глуши. Я изумлен, что она добралась так далеко, — он ухмыльнулся.
— Должно быть, кому-то она понравилась, — предположил я. — Это весьма возможно. Запоминающаяся мелодия. Приятные слова. Стоит одному удовлетворенному слушателю начать ходить по деревне, мурлыкая ее себе под нос, и вот уже все его односельчане ее знают. Была такая песня, помню, в наших местах, когда я был ребенком, что-то про бродячего точильщика и фермерскую дочь...
Он почему-то кинул на меня ядовитый взгляд.
— Ладно, так или иначе, — сказал он. — Довольно об этом. Давай-ка выкинем ее из головы.
Лучше бы ему этого не говорить, потому что весь остаток дня я напевал эту прилипчивую мелодию. Просто не мог от нее избавиться. Я все еще мурлыкал ее под нос тем вечером, когда мы приземлились за столом на грязном постоялом дворе из двух комнат.
— Не мог бы ты заткнуться? — прошипел Луций Домиций. — Люди пялятся.
Я как раз собирался возразить, что уж кому говорить, когда к собственному изумлению услышал ту же мелодию, доносящуюся с другого конца комнаты. Ничего страшного в этом не было, конечно. Мы решили посмотреть, кто ее поет.
Оказалось, что это вонючий старый возчик, который лежал в углу неопрятной грудой и прихлебывал из небольшой ванны горгонью кровь, которую местный управляющий имел наглость выдавать за красное вино. Если мы рассчитывали на разумный ответ, не было никакого смысла обращаться к нему, но рядом с ним на скамье сидел другой мужик, вероятно, его приятель — чуть помоложе, не настолько траченный молью и с виду относительно трезвый.
— Эта песня, которую поет твой друг... — начал я.
Он посмотрел на меня и нахмурился.
— Да, знаю. Извиняюсь за него, — он наклонился над столом, потряс своего дружка за руку и заорал, — МЕНИПП, ТУПОЙ СТАРЫЙ ПЕРДУН, ЗАТКНИСЬ, — так громко, что все головы повернулись в нашу сторону.