Мы закончили разгрузку к полудню второго дня, и несмотря на обстоятельства, решили провести остаток дня и следующую ночь в пещере, чтобы отправиться на Каталу рано поутру. Это означало отсутствие ужина и не больше чашки воды на каждого, но переносить эти тяготы в прохладной пещере оказалось несложно. Мы расселись вдоль гладких стен, прислонившись к ним спинами, задули огонь, чтобы поберечь сосновые факелы, и мгновенно заснули.
Вообще-то я не из сновидцев. На самом деле сны мне снятся нечасто, а когда такое происходит, то обычно это довольно скудный и весьма прозаический набор кошмаров, вроде репертуара маленького театра, странствующего по деревням Италии. Бывают сны про бегство, в которых за мной гоняются солдаты или дикие животные. Бывают сны про утопление, сны про горящие здания, сны про погребение живьем, сны про камеры смертников, сны про то, что я оказываюсь в Большом Цирке в качестве гладиатора, безоружным против легиона огромных светловолосых германцев, а еще сон про то, что я болтаюсь на самом высоком кресте, который можно вообразить, и с этой высоты вижу весь мир от Испании до Индии — в общем, все в таком роде и все очень мрачно и угнетающе. Этой ночью, однако, по каким-то причинам я выбрал совершенно новый и оригинальный сон, и он оказался даже не особенно пугающим, по крайней мере, по моим стандартам.
Мне снилось — только подумайте — что я Луций Домиций в старые дни. Именно так. Я был Нероном Цезарем, императором римлян, и я стоял на балконе Золотого Дома, глядя вниз на запруженную рыночную площадь (такого балкона там на самом деле не было, конечно, но таковы уж эти сны, сами знаете) и держа в руках арфу Луция Домиция, ту самую, которую мы с такими хлопотами стяжали в Риме. На самом деле, по неизвестным мне причинам проклятая штуковина по-прежнему была с нами; Аминта прихватил ее с собой, Бог знает почему, и она обнаружилась в мотке каната в задней части трюма. В общем, эта арфа была у меня в руках. Я играл на ней, и довольно неплохо; всякий раз, когда я останавливался, толпа внизу приходила в неистовство, выкрикивая хвалы, аплодируя и требуя еще, так что я играл еще — странность заключалась в том, что я был уверен, что играю настоящие мелодии, притом красивые, и притом сочинял их по ходу дела; когда я доигрывал, народ опять принимался вопить. Так продолжалось довольно долго, и краешком мозга, который знал, что все это сон, я думал, что получилось нечестно и этот сон должен был достаться Луцию Домицию; впрочем, если бы он снился ему, а не мне, мы бы хрен когда добудились засранца. Затем, в этом моем сне, рядом появились Сенека, та женщина — Агриппина, мать Луция Домиция, и еще госпожа Поппея — вторая жена Луция Домиция, или третья? в общем, та, которая его хоть как-то интересовала.
Рядом с ней стоял тот трясущийся старый хрен с нервным тиком, потом маленький мальчик, который все время кашлял — это могли быть только Клавдий Цезарь и его сын, Британник. На почтительном расстоянии за их спинами можно было различить большую толпу сенаторов, все в этих своих белых одеждах с яркой пурпурной полосой, которые можно носить только римским аристократам. За ними (только теперь мы оказались на земле, на улице и таращились на меня, стоящего на балконе) теснились римские всадники, сверкая своими огромными золотыми кольцами. Еще дальше, растянувшись докуда хватало глаз, собрались обычные люди — земледельцы, солдаты, горожане и всякие подонки вроде меня; кроме того там почему-то обнаружились Лициний Поллион, Аминта, Миррина, Александр и Хвост, хотя они казались песчинками в огромной толпе; и Каллист стоял там, прикрывая полотенцем перерезанное горло.
Затем, оставаясь по-прежнему Луцием Домицием, играющем на арфе на балконе, я вдруг понял, кто все эти люди и что у них общего. Это были люди, которых Луций Домиций убил.
Ну, когда я говорю «убил», я имею в виду, скорее, что он послужил причиной их смерти. И даже так, все равно их было чертовски много; но они не казались разъяренными или расстроенными.
Совсем наоборот; все они слушали музыку и наслаждались ею. Вы знаете, как ведут себя люди, когда хорошая мелодия или песня по-настоящему их цепляет: они не вошкаются, не кашляют, не чешутся, как это обычно бывает, когда они слушают скучную речь или урок. Некоторые закрыли глаза, остальные таращились в пространство, многие с мягкими улыбками на губах, другие время от времени слегка подергивали руками и ногами в такт. Все эти люди — все эти мертвецы, которые стали ими из-за моего друга Нерона Цезаря — вели себя так, а я был тем, кто играет для них; я, обратите внимания, не он, что само по себе было немного странно, но по логике сна (которая и в лучшие времена запутана, как второй комплект гроссбухов египетского счетовода) я был и им, и самим собой одновременно. Его вообще нигде не было видно, если вы меня понимаете (а если понимаете, скорее обратитесь к врачу).
Ну, так я играл очень долго, как будто боялся того, что случится, если я остановлюсь. Помните историю Орфея, который умел музыкой успокаивать диких зверей и бухих теток? Что-то вроде этого, думаю, только Орфей доигрался до того, что его порвали на мелкие кусочки, а значит, не такой уж он был великий музыкант. Но со временем я добрался до конца и выдержал последнюю ноту длиной в пять тактов, отнял руки от струн и стал ждать, что произойдет.
К моему великому изумлению, если не сказать облегчению, все принялись хлопать и кричать «Еще!», так что мне показалось, что если я не дам им что-нибудь еще, они таки могут и взбеситься. Так что я снова вцепился в струны и начал играть, но не сразу понял, что играю я вступление к песне, а это значит, что мне придется петь.