Никакого разумного объяснения этому не было, я действовал под влиянием импульса — или какой-то бог вложил мне в голову идею именно с этой целью. Более того, к Бландинии у меня был счет размером с Эвбею, а навскидку я не мог придумать ничего худшего для женщины, чем роль личной прислужницы моей матери. На самом деле идея была настолько ужасна, что я поднял руку и выкрикнул цену, не успев даже подумать, что это я творю; а потом было слишком поздно отступать, потому что другие покупатели спасовали, а аукционер пропел: продана господину в заднем ряду, похожему на хорька.
Бля, подумал я, но что толку. С людьми, которые делают верхнюю ставку на делосском аукционе, а потом отказываются платить, происходят поистине ужасные вещи. Я уж подумал, не отпустить ли ее на волю, а то дать по башке и скинуть за борт на обратном пути. Никто ничего не заподозрит, если я так сделаю. Действительно, римские законы запрещают убивать рабов, даже своих, просто потому, что вам так приспичило. Но разве найдется эдил, который заподозрит чувака в убийстве рабыни, если указанный чувак только что заплатил за нее заоблачную цену? Нет, если я собирался убить Бландинию и провернул бы это это с самой минимальной осторожностью, то мне практически ничего не грозило.
Однако внутренний голос тут же заявил: не будь дураком, ничего такого ты не сделаешь, потому что ты не убийца. Он был совершенно прав. И это означало, что как только я передам кредитное письмо из банка Лаберия и получу свидетельство о праве владения, то буду обречен страдать от ее общества до конца своих дней. В чистом виде поймал волка за уши: если я отпущу ее, она тотчас же кинется рассказывать своим дружкам-разбойникам о том, что я жив — даже если я перепродам ее, она все равно может как-нибудь исхитриться и связаться с ними; а если я оставлю ее себе, то мне придется делить дом с невидимым скорпионом и ждать, когда гнусная тварь вонзит в меня смертоносное жало. Чудесное положение; и подумать только, чтобы угодить в него, я только что расстался с хорошими деньгами.
Писец аукционера подошел и уставился на меня так, будто я плавал у него в вине. Однако один взгляд на клочок пергамента в моих руках с печатью Гнея Лаберия мгновенное все изменил. Если это имеет значение, то на той печати изображен летящий Меркурий, который смотрит через плечо на свою чрезмерно развитую задницу. Тем не менее на любого писца она производила сногсшибательное впечатление. Он засеменил прочь, оставив меня дивиться собственной глупости до конца аукциона.
Затем я занялся бумагами — у писцов вызвало раздражение, что у меня, честного фермера, нет своей печати, и в конце концов один из людей аукционера одолжил мне свою. Не уверен, что это было совершенно законно, но мысли мои занимали другие материи, и я был не в настроении беспокоиться из-за мелочей.
А после этого мне не оставалось ничего другого, как забрать свою собственность.
Как я уже упоминал, кажется, ранее, это был не первый раз, когда я покупал человека. Но в тот раз, когда я приобрел двух сирийцев, все выглядело несколько иначе и больше напоминало обычный найм на ярмарке, чем вступление в права владения другим человеческим существом. Этих сирийцев я выбрал, осмотрел, все обдумал, отдал деньги и махнул рукой, и они спокойно пошли за мной, как хорошо обученные собаки. По дороге домой я поначалу не знал, как завязать разговор — и даже не был уверен, что они говорят по-гречески — но после того, как я сказал что-то насчет ускорения роста фенхеля, а один из сирийцев возразил — дескать, там, откуда он родом, это делают не так — беседа пошла, как по маслу. С мужчинам вообще проще беседовать. Всегда можно найти какую-нибудь общую тему — род деятельности или место, в котором побывали оба. В конце концов, мужчины работают (если они, конечно, не сенаторы и не богатые ублюдки), так что существует весьма высокая вероятность, что у них есть что-то общее; и никогда не бывает, чтобы две женщины не нашли, о чем поболтать; на самом деле главная сложность скорее в том, чтобы их как-нибудь заткнуть. Но когда дело доходит до смешанной компании, все оказывается очень сложно даже в самых простых случаях, а если добавить дополнительные ингредиенты — например, тот факт, что мужчина только что купил женщину, или что в прошлом из-за ее козней он едва-едва избежал смерти — совершенно неудивительно, что лед оказывается очень трудно разбить.
Когда не знаешь, что сказать — говаривала, бывало, моя старушка-мать, когда была трезвой — лучше молчи. Как и прочие жемчужины маминой мудрости, это полное фуфло. Чем дольше ты молчишь, тем хуже все становится. Я ничего не сказал, когда писец передал мне ее. Когда он вручил мне жалкую тряпичную сумку, содержащую ее единственную смену одежды, я только что-то буркнул — то обстоятельство, что он сунул ее мне, а не ей, не остался незамеченным никем из нас; когда он отвалил, я не знал, что говорить. Поэтому я ничего не сказал; я эдак поманил ее, как сирийцев в свое время, и пошел в сторону порта.
Что ж, она двинулась следом, как хорошо обученная собака; но собакой она не была (сукой — да, но не собакой); она была человеческим существом, платоновским лишенным перьев двуногим.
В голове у меня метались всякого рода дурацкие идеи. Я мог притвориться, что не узнал ее (ага, как же), или вести себя холодно и сурово, чтобы она боялась даже взглянуть на меня (да вот только я так же страшен, как салат из листьев цикория) — а может, стоило громко заговорить о погоде? Я прокручивал в уме все это дерьмо, когда она сказала:
— Гален.
Я обернулся.