На обратном пути меня совершенно не тошнило. А вот ее еще как. Не знаю, как уж их там кормили на рынке, но если судить по тому, что она отправила за борт, совсем неплохо. Это по крайней мере решало проблему, о чем разговаривать, поскольку если она не свисала с борта, издавая тревожные звуки, то сворачивалась в калачик на груде канатов и стонала, схватившись за живот.
Пожалуй, тактичное предложение капитана в любом случае оказалось бы некстати. С удобством сидя на солнышке и наблюдая, как она выворачивает кишки в винноцветное море, было почти невозможно поверить, что совсем недавно я всерьез собирался ее убить. Человека с лицом такого ярко-зеленого цвета и с заляпанным подбородком невозможно воспринимать как смертельную угрозу.
К тому времени, как мы остановились на Теносе, худшее для нее осталось позади, хотя есть она еще не могла, только выпила немного воды. Примерно тогда и разговор возобновился. Начался он с осторожного обмена репликам: лучше? нет — но через некоторые время мы уже как-то беседовали, хотя и прерывались довольно часто, главным образом потому, что она вскакивала и бросалась к борту. Мало-помалу, однако, мы немного расслабились; неловкость ушла, хотя безопасных тем для разговора по-прежнему было немного. Лично я не видел никакого вреда в простой болтовне; я могу говорить с кем угодно, очень запросто, главное, чтобы он тоже был не прочь поболтать. Конечно, она была кровожадной сукой, которая пыталась продать нас с Луцием Домицием бандитам, как коров. С другой стороны, я сам ее только что купил и в некотором смысле уравнял таким образом счет, даже если и опустился при этом до ее уровня.
Кроме того, поскольку это мой лучший кореш Луций Домиций нес ответственность за то, как повернулась ее жизнь — а он был порочным чудовищем и матереубийцей, что меня не особенно и смущало, кстати — то у меня не было особых оснований смотреть на нее эдак поверх носа. Но главным было то, наверное, что мне было просто приятно с кем-нибудь поговорить.
Это может прозвучать странновато: в конце концов, я снова жил в Аттике, где все только и делают, что беспрерывно треплются. Но есть разговоры и разговоры. Мне пришлось признать, что отсутствовал я очень долго и теперь мне очень сложно снова настроиться на соседей, даже на тех из них, кого я знал с детства. В общем-то, ничего необычного. Я побывал в местах, о которых они даже не слышали, творил дела, смысла которых они бы не поняли (может, и хорошо, хотя я в принципе о тех делах и не заикался — я же вернулся домой из армии, не забыли? — после двадцати четырех лет беспорочной службы, за которые ни разу не вышел пьяным на плац и ни разу не был в самоволке). Так что вполне можно понять, почему я не особенно хотел говорить об этих местах или этих делах. Но мне не хватало кого-то, кто бы понял меня, если бы я завел о них речь, приди мне в голову такая блажь; иначе говоря, того, кто говорит на одном со мной языке, потому что чистый беспримесный аттический греческий моим больше не был. Часто я ловил себя на том, что употребил слово, которого мои соседи не знаю, или что мне надо остановиться и подумать — как это называется тут у них в Аттике, а не в Каппадокии, Сицилии или Италии? Дело не в диалекте, уверяю вас, очень скоро я восстановил вполне нормальный аттический. Речь о том, что лежит за незнакомыми словами, идеями и опытом, образом жизни — тем самым, который я с превеликой радостью оставил позади. О том, кем я в действительности являлся — не сыном Сосистраты из Филы, который никогда не бывал дальше Афин. Можно меняться и так и сяк, можно даже притвориться, что ты умер, а потом воскреснуть совершенно другим человеком. Но себя-то никогда не обманешь.
В любом случае, когда мы все-таки раскололи лед, оказалось, что мне нравится с ней разговаривать.
Конечно, на корабле больше и заняться-то нечем, а даже германец с волчьей пастью — лучше, чем никого. Но дело было не только в этом. Трудно объяснить, да. Двадцать четыре года на дорогах — и всегда у меня было с кем поговорить, не таясь, не думая, о чем можно, а о чем нельзя. Сперва это был Каллист, потом Луций Домиций, но с тех пор как я вернулся домой (единственное место в мире, как я думал, в котором я могу расслабиться), мне все время казалось, что это не более чем очередная афера, в которой я играю какую-то роль, чтобы обмануть и обмишулить честных жителей Филы. Это начинало действовать мне на нервы, и я целыми днями прятался в полях не только от своей тошнотворной матери, но и от тошнотворного себя.
Какое отношение все это имел к Бландинии, сказать не могу. Но это было все равно как неожиданно встретить земляка в чужой стране, где даже по-гречески никто не понимает. Ну или как-то так. В любом случае, я не пытаюсь оправдываться.
Ну да, я из тех чуваков, которых находят общий язык только с подонками. И что? Никогда не говорил, что я совершенство или хотя бы просто неплохой парень.
К моменту прибытия в Пирей, значит, мы вроде как заключили мир, пускай даже на основе причиненного друг другу ущерба; сейчас мы оба были отставниками и не было никакого смысла продолжать войну. Не то чтобы я ей хоть сколько-нибудь доверял. Никоим образом; я по-прежнему держал волка за уши и знал, что появись у нее хоть малейший шанс освободиться или с выгодой для себя сдать меня римлянам или продать мои уши колбаснику, она проделает все это с легкостью и изяществом. Но поскольку мы оба все понимали, то эти факты открыто лежали перед нами на столе и вроде как не являлись проблемой.
Ладно, признаюсь, тем более вы уже и сами догадались, так что какой смысл вам лгать? Поднимаю руки вверх и чистосердечно признаюсь: я влюбился.