Вот здорово, спасибо! — подумал я.
— Не так уж все и плохо, — хватило дурости мне ответить. — Ну то есть, у тебя есть общество Бландинии.
— Этой вонючей маленькой шлюхи? — мама плюнула и опрокинула кувшинчик с маслом. Она плевалась с большей убойной силой, чем персидский лук, когда хотела. — Один Бог знает, почему я пустила ее в дом, эту грязную суку. О, я вижу, как она ухмыляется, когда думает, что я на нее не смотрю, как будто говорит — я все про тебя знаю, старая перечница, ты в свое время была не лучше меня. Я хочу сказать, — всхлипнула она, — это каким же сыном надо быть, чтобы позволить грязной шлюхе так смотреть на твою собственную мать?
Я пожал плечами. Было поздно, и я с гораздо большим удовольствием посидел бы в хлеву со свиньями.
— Да что она может такого знать вообще? — сказал я.
— О, она знает, — вздохнула мама. — Потому что я ей рассказала. Бог знает почему. Просто как-то тема всплыла в разговоре, вот я все и рассказала. И теперь она вся такая становится надменная, когда думает, что я не вижу. Что ж, у нее нет никаких на то причин, потому что это, сука, правда. Я имею в виду, что между нами ничего общего. Она всего лишь полугрошовая шлюха из борделя, — она чуть выпрямила спину. — Не сравнить со мной. Я была личной любовницей римского военачальника. Это, знаешь ли, разница. Разница. Но замечает ли она? Да еще как замечает.
Я совершенно не желал все это слушать.
— Продолжай, — сказал я.
— Ох, да это и все, — сказала она. — Нечего больше рассказывать. Ну вот, смотри, амфора пуста. Ты собираешься рассиживать тут или все-таки сделаешь что-нибудь полезное хоть раз в жизни?
Я принес новую амфору и сломал печать.
— Ты, конечно, права, — сказал я как можно небрежнее. — Она пытается вообразить, будто похожа на тебя хоть капельку? Невероятная наглость, если хочешь знать мое мнение.
— Это так, — она ударила по столу кулаком. — Когда я связалась с Гнеем Домицием, мне было всего пятнадцать, я никогда не была с мужчиной, никогда не покидала дом и все говорили, что я хороша, как картинка. А уж он-то как был хорош — в этой своей броне, верхом на огромном черном коне. И так добр, так благороден, не то что эти запердыши, которые нынче выдают себя за аристократов. Нет, у него был характер...
— Мама, — попытался я перебить ее, но она не слушала.
— У него был характер, — продолжала она. — Он мог быть гнусным ублюдком, когда на него находило настроение, но таковы уж благородные — им не надо гнуться и лизать дерьмо, как заурядным людям. Никогда не платил долгов, если мог; был один случай, мы тогда были в Риме — тот жирный старый всадник подкатил к нему на рыночной площади и стал ныть насчет денег, как какой-нибудь сраный грек. Так вот он схватил его за шарф одной рукой, а другой рукой — большим пальцем — выдавил толстяку глаз, будто горошину из стручка. О, это был прекрасный мужчина, могучий лев. Я любила его, Гален, Богом клянусь. Я любила этого мужчину как никого до него и после него.
— Как ты сказала его звали? — спросил я. — Гней кто?
Она меня не слышала.
— Как я была горда в тот день, — продолжала она, — когда родился наш сын. Это произошло сразу после того, как его жена родила маленького Луция. Он подхватил нашего сына на руки и понес через двор. Я спросила — куда ты идешь? Он сказал — собираюсь представить нашего мальчика брату. Вот так вот. Мой маленький Каллист и его собственный полноправный сын; ему было все равно, они для него были одинаковы, его сыновья. Он любил меня, видишь ли, как я любила его. И вина целиком моя.
Я нахмурился.
— Какая вина? — спросил я.
— Ох, — она снова плюнула, на сей раз никуда не целясь. — Твой проклятый отец, вот какая. Один Бог знает, почему я была так глупа, когда у меня было все, что только можно пожелать: такой мужчина, и такая жизнь, как у царевны. Я была свободна и безгрешна, у меня не было никаких проблем; и я умудрилась запасть на этого вонючего ублюдка, твоего отца, простого слугу — да что там, грязного раба. Когда он узнал, мне было ужасно стыдно; я правда хотела, чтобы он убил и меня тоже, я этого заслуживала. Но нет, он сказал, что не сделает этого; ради малыша Каллиста, сказал он. Понимаешь? — она рыдала и крупные слезы падали в ее выпивку. — Он спас мою жизнь, мой милый малыш, а вы ее просрали — ты и твой отец, грязный ублюдок. Он вышвырнул меня в тот же день, меня и Каллиста — и тебя, конечно, только ты еще не родился и прятался у меня внутри, как отравленный шип. Если бы он только убил и меня тоже, с моим малышом все было бы хорошо — он бы позаботился о нем, достойно воспитал его, и теперь Каллист был бы благородным господином, как и заслуживал. Но теперь он мертв — он мертв, а ты жив, мелкое дерьмо — а я осталась с тобой и этой шлюхой. И это называется жизнь? Зачем вообще так жить? О да, конечно, я сама виновата, я заслужила, чтобы меня швырнули в эту дыру с сыном-безотцовщиной и еще одним на подходе, и чтобы папаша орал на меня, называл грязными словами и заставлял отскабливать двор от коровьего дерьма. Но было и другое время, — она опустошила чашу и швырнула на пол. — Он любил меня, а я любила его и сама все это растоптала.
— Так как его звали? — спросил я. — Гней...
— Гней Домиций, — она смотрела прямо сквозь меня, будто меня тут и не было. — Гней Домиций Агенобарб, внук Марка Антония, отец Нерона Цезаря; Нерона Цезаря, брата моего малыша. Он их познакомил, понимаешь, в тот самый день, когда родился Каллист. Жаль, я этого не видела. Вот, должно быть, было зрелище.
— Ладно, — сказал я. — А мой отец? Тот, которого убил Гней Домиций. Как его звали?
— Его? Ох, — она усмехнулась. — Он был просто грек или фракиец, что-то такое. И вообще он был раб и откликался на любое имя, каким бы его не звали. Собственного имени он и не заслуживал. Гней Домиций так ударил его мечом, что разрубил почти пополам. И поделом ему. Он был силен, мой Гней, как медведь.