Итак, я открыл глаза и вместо мачты и моряков, валяющих дурака с канатами и ведрами на фоне волнующегося моря, увидел невероятно знакомые очертания гор северо-восточной Аттики, виднеющихся вдалеке, на том краю равнины, и Кефисс, сверкающий под солнцем на переднем плане. Я был потрясен. Все это располагалось именно так, как я и помнил. За время моего отсутствия гору Парнас не скрыли, не выстроили на равнине новый город и не затопили ее всю, чтобы устроить искусственное озеро для разведения лебедей.
Ну что ж, сказал я себе, поднимаясь и зевая (ноги затекли — ничто никогда не бывает идеально), значит, вот я и дома; что, во имя Бога, вызвало у меня желание сюда вернуться? Навскидку я не мог припомнить ни единой причины; наверное, в тот момент просто ничего лучше в голову не пришло.
Затем я вспомнил кое о чем крайне важном и ощупал пояс. Он был на месте — огромное состояние в золоте и драгоценных камнях, завернутое в старые тряпки: мое спасение, мое будущее, конец всем моим проблемам. Просто для полной уверенности я чуть-чуть отвернул тряпку и заглянул под нее. Вот оно, золото, блестит меж складок ткани, как глаза красотки. Да!
Я задумался. Первый раз в жизни я сумел выйти из игры, прихватив кое-что с собой. Верно, я ухитрился потерять все остальное: брата, лучшего друга, который был мне как брат, двадцать четыре года жизни и некоторые лучшие части самого себя; но с другой стороны, на мне был усраться какой тяжелый золотой пояс с драгоценными камнями размером с верблюжьи яйца. Это была лучшая сделка за всю мою жизнь. Жалуюсь ли я? Ну, а вы как думаете?
Я потоптался на месте, пока ноги не перестало колоть, и сказал себе: что ж, незачем тут торчать, пора отправляться в путь. У меня было ощущение, что у меня назначена встреча на вершине холма, и если я не потороплюсь, то рискую опоздать. В общем, я отправился в путь.
Жаловаться — не в моем обыкновении, как вы знаете, но эти Аттические холмы и вправду круты.
Предки мои точно был кретины, нашли, где поселиться — в Филе, прямо в горах. Если верить моей старушке-матери, мы когда-то были богатыми и знатными, владели поместьями по всей Аттике, но время, порядок наследования, неудачи и судебные иски постепенно сокращали наши владения, пока у нас не остался только маленький жалкий кусочек грязи; и мы никак не могли усесться в Мезогайе или Паралии или в лучшем из мест — в Ахарне, что лежит на равнине. О нет, нас устраивала только проклятая Фила, крыша мира.
Но у меня были новые сапоги, я отдохнул во время круиза и отъелся, в кошельке звенели римские деньги. Бывают вещи и похуже, чем час за часом тащиться в гору под палящим солнцем. И я возвращался домой.
Если вы помните (нет никаких причин предполагать такое), мы с Каллистом покинули дом после смерти дедушки. Мой двоюродный брат Терион получил ферму, а другой двоюродный брат — Плут — кабак, а нас вышвырнули вон с нашей долей наследства, которую можно запихнуть в бутылочку из-под духов, не выливая духов. Я никогда особенно не ладил с Терионом и Плутом, так же как крысы не ладят с хорьками; вероятность того, что они выбегут меня встречать и зарежут лучшую козу к праздничному ужину была тощей, как собака поденщика. Ну и что? Постоялые дворы сделаны для того, чтобы кормить вас и давать вам приют, покуда вам есть чем платить, и я бы солгал, если б сказал, что не предвкушал выражение уродливой рожи Плута, которое она приобретет, когда я хлопну перед ним на стойку серебряный денарий и скажу: извини, мельче нету. Смешно и жалко, конечно, но я вообще довольно жалкий тип. Что делать после этого — об этом я особо и не думал, откровенно говоря. Раньше или позже я собирался ухватить свою храбрость обеими руками (если, конечно, мне удастся отыскать ее после стольких лет), отправиться в город, найти златокузнеца, который не станет задавать нелепых вопросов и превратить мой прекрасный пояс в живые деньги. Покончив с этим, я намеревался оглядеться вокруг, присмотреть землю для покупки, построить дом, нанять или купить работников, осесть и начать жить (опоздав на двадцать четыре года, но лучше поздно, чем никогда); после этого я и вправду вернусь домой, стану свободен и безгрешен и все мои проблемы, наконец, останутся позади.
Преодолевая последнюю милю, я думал, что одно можно сказать сразу и наверняка: я не стану покупать землю на сраных холмах, и вот так, отвлекшись, внезапно оказался дома. Вот она, моя родная деревня. Она вроде как подкралась ко мне и напрыгнула.
Годы назад мы с Луцием Домицием застряли в одном жутком гарнизонном городке в Азии, а поскольку там было совершенно нечем заняться, забрели в старый греческий театр, где можно было посмотреть спектакль, поставленный кучкой местных актеров. Это было классическая вещь — что означает, что автор много сотен лет, как умер — «Брюзга» Менандра. Указывалось, что это комедия, хотя лично я видал голодные бунты смешнее. В общем, я как раз прилег на взятую напрокат подушечку и начал чистить яблоко, когда на сцену выскочил чувак в маске и произнес первую фразу, вот такую:
Условимся, что это Фила в Аттике...
Помню, меня так перекосило, что я порезался ножиком. Проклятье, сказал я себе. Если уж я плачу три медных гроша, чтобы вообразить какое-нибудь место, то это место уж точно не Фила. Это не образец красоты. Говоря по правде, это помойка. Это чистейшая правда; я здесь вырос, и уж кому, как не мне, утверждать, что это помойка? Но почему-то после всего пережитого, всех этих жутких приключений, увенчанных невероятным, поразительным везением, я ожидал, что Фила изменилась; скажем прямо — стала лучше. Я не знал, в каком смысле лучше; например, было бы совсем неплохо, если б она сгорела дотла и заросла вьюнком. Но она была в точности такой же, как в день расставания, и меня это почему-то расстроило, как не помытые после завтрака тарелки, обнаруженные вечером, после тяжелого рабочего дня. И там не менее. Я был здесь, в том самом месте, которое выбрал, когда мне предложили весь мир. Я прошел по улице и вот он, неизменный, именно такой, как был. Наш постоялый двор. Длинное каменное здание, закругленное на дальнем конце, плоская крыша, отслоившаяся штукатурка; конюшни под прямым углом к собственно постоялому двору поперек грязного двора. Он стоял тут со времен тезеева детства, и никто так и не удосужился дать ему имя. Вот ворота, притянутые к столбу, вероятно, той самой веревкой, что была тут в момент нашего ухода; вот приступка, наполовину развалившаяся и поросшая сорняком. Вот стена и огражденный прямоугольник гравия, на котором мы пытались выращивать бобы, а прямо у задней двери — навозная куча, наверное, повыше и повонючее, чем в наши дни, но вряд ли это можно назвать прогрессом. А вот... я моргнул. Не может быть. Собаки живут... сколько, пятнадцать лет? — если повезет. Никогда не слышал, чтобы собака прожила двадцать четыре. Но сразу перед тем, как я ушел из дома, ощенилась старая трехногая сука. Один из щенков, тощее маленькое существо в черных носочках и с одним ухом больше другого, завел отвратительное обыкновение весь день валяться на куче навоза, а ночью разносить его по дому. Мы звали его Быстрый, потому что когда вы пытались его догнать, чтобы отвесить пинка в задницу, он развивал скорость копья, пущенного из катапульты. И вот пожалуйте вам: на южном склоне кучи валяется эта невероятно старая, слепая, дряхлая пародия на пса в черных носках и с одним ухом больше другого.