— Ты что-то слишком спокоен. Обычно, когда нам предстоит умереть, ты на части разваливаешься.
— Да, — признал он. — Но этот раз... ну, он уж такой окончательный, если ты понимаешь, о чем я. Все фрагменты встали на свое место, если угодно. Это должно означать, что на сей раз мы действительно достигли конца пути. Почему-то это тревожит меня гораздо меньше, чем в предыдущие разы, когда я в глубине души верил, что мы как-нибудь выкарабкаемся. Оказывается, паниковать нет причин. Жаль, что я раньше этого не знал.
Я пожал плечами.
— Ну, в старые времена тебя это не очень-то успокаивало.
— Верно, — сказал он. — Но тогда мне было ради чего жить.
— И что это может означать?
— Бога ради, Гален, посмотри на меня. Посмотри, во что я превратился со времен подвала Фаона. Это же чистое посмешище. Я одет в лохмотья, кожа на ладонях у меня такая же, как на подошвах ног, шея обгорела, вся жизнь состоит из беготни от солдат и ночевок в канаве, а все человеческое общество, на которое я могу рассчитывать — это ты. Можно назвать это жизнью? Какого черта я должен бояться потерять ее? Если считать это наказанием, то я не пожелал бы его и самому худшему своему врагу.
Я медленно выдохнул.
— Я притворюсь, что ничего не слышал, — сказал я. — Я притворюсь, что даже если ты это и сказал, то имел в виду нечто совсем иное, что ты просто так перепуган, что сам не знаешь, что болтаешь. Лады?
— Как тебе угодно. Я по-прежнему считаю, что это ужасно — провести последние часы жизни запертым в одной камере с тобой. Стоит мне подумать, как все могло сложиться... — он осекся и вздохнул. — На самом деле, — сказал он, — открою тебе секрет. На самом деле я ненавидел свое императорское положение.
— Чепуха, — сказал я.
— Нет, честное слово. Это была поганая жизнь и я ненавидел ее.
— Конечно, — сказал я. — Все эти пьянки-гулянки и прочее. Ты этим занимался только по обязанности.
Он рассмеялся.
— Веришь или нет, а это не так далеко от истины. Вроде как все это действительно было моей обязанностью. Весь день я проводил в суде, слушая апелляции, или на встречах с советниками... советниками, смех один, да они прямо говорили мне, что я должен делать. То есть в тех случаях, когда они вообще сообщали мне о своих намерениях. О, они были вежливы, сплошь «Могу ли я предложить, Цезарь» и «Возможно, тебе следует обдумать следующее, Цезарь», но стоило мне только заикнуться о своих желаниях или предложить свой способ решения какой-нибудь проблемы, оказывалось, что меня никто не слышал. А еще постоянные склоки и ссоры везде, где оказывалась замешена мать. Сдается мне, она питалась мелодрамой, как пчелы — медом. А потом, вечером, являлись все мои так называемые друзья, которым я бы и соплю не доверил бы, до того это была отвратная компания, и я должен был идти с ними, напиваться пьяным и бить морду людям на улице.
Думаю, я только потому этим делом занимался, что оно казалось полной противоположностью дневным занятиям — да только это не так. Это была обратная сторона той же монеты, еще одно, чего от меня ждали. В конце концов я подумал — а чего я на самом деле хочу? — и понял, что хочу я сочинять стихи и музыку и исполнять их. Можешь в это поверить? Я хотел того, что может позволить себе сын любой шлюхи, но не я. Подумавши же еще, я понял... это Каллист помог мне. Он сказал: если ты хочешь что-то сделать — сделай это, без разницы, что про тебя будут думать. И я так поступил, но тут явился Гальба, а я неожиданно оказался в подвале.
— Сердце кровью обливается.
Он не слушал.
— Я скажу еще об одной вещи, которая почти разбила мне сердце, — продолжал он. — Всякий раз, когда я что-нибудь исполнял или пел, результат был один и тот же, даже если я играл, как слон, и пел, как ворона — все присутствующие аплодировали, восхищались и вели себя так, будто я сам Аполлон, но единственной причиной, по которой они аплодировали, был страх за свою жизнь и опасение оказаться в каменоломнях, как Сульпиций Аспер. И знаешь, что? Это было просто нечестно, потому что... ну, я не Гомер, не Пиндар, не Анакреонт и даже не Вергилий или этот самодовольный маленький поганец Овидий, голос у меня неплохой, но ничего особенного — я всегда это знал, даже в молодости, когда все им восхищались. Но некоторые мои вещи были хороши, и это я тоже знаю. Раз или два, совершенно случайно, мне удавалось сделать как надо, но сейчас никто не исполняет этих вещей, конечно, и все считают, что они никчемны — и это просто нечестно. Как я и сказал, если бы моей матерью была лагерная шлюха и я вырос в Субуре, велика вероятность, что мог бы сейчас войти в винную лавку в любом городе и представиться, и кто-нибудь обязательно повернулся бы и сказал: эй, не тот ли, который написал ту штучку, ну, ту, которая та-тампти-тампти-там — и купил бы мне выпить. Знаешь, это все, чего я когда-либо хотел, и единственное, чего никогда не получу.
— Печаль-то какая. Обосраться, до чего трагично. Неловко признаться, но я всегда мечтал спать в нормальной кровати, ходить в винную лавку и иметь достаточно денег на кувшин вина и тарелку закуски и не оглядываться то и дело через плечо на тот случай, если появятся стражники. И я сроду этого не имел. С другой стороны, я никогда не учился играть на флейте, так что чего я там понимаю?
Он посмотрел на меня и покачал головой.
— Ты не понимаешь, — сказал он.
— Да уж конечно, не понимаю, — ответил я. — Нет, кое-что у меня было. У меня была собственная мотыга, и в любой момент, стоило мне захотеть, я мог залезть на гору и весь день разбивать ею здоровенные комья грязи. Еще мозоли — я мог заполучить мозоли любого сорта, какие заблагорассудится, и никто никогда не говорил: это не честно, почему это Гален делает всю тяжелую работу, почему не я? Проклятье. Да у меня даже был брат. Не так долго, как мне бы хотелось, но все лучше, чем ничего.